Зарема, ты знаешь, когда я читаю твои письма, мне кажется уже откуда-то знакомым даже почерк твой. У меня есть это странное чувство, что мы друг друга давно знаем. Хотя почему странное, что я говорю?! Чувство это знакомо каждому человеку, нет никаких сомнений. С каждым хоть раз в жизни, да случалось такое, что видишь человека первый раз и знаешь ведь наверняка, что это первый раз, ну, совершенно точно вы не были знакомы раньше, а сердце бьётся при этом так, будто вы друг друга знаете всю жизнь. Просто случилось что-то, как-то получилось, что упустили вы по своим важным уважительным причинам друг друга, и потерялись, и отвыкли, а теперь вот снова вдруг случайно обратно нашлись.
Чувство это у меня такое сильное, что я когда пишу тебе, всё забываю, что я видела тебя только на фотографиях из новостей, а ты про меня так и вовсе ничего кроме имени и того, что я пишу тебе, не знаешь.
Но это горе не беда, это легче лёгкого поправить. Только лучше мы поправлять это будем где-нибудь в другом месте. Не в СИЗО, не в моей комнате, не в письмах на бумаге даже. А где-нибудь в тенистом персиковом саду Самарканда тех времён, когда он был столицей мира. Хотя и современный Самарканд ничем не плох, да и до того, как он стал столицей мира, сердце Азии, кажется, всегда билось именно там.
Мозги были где-то высоко в горах Тибета, а сердце билось в Самарканде, и от него, как по кровеносным сосудам во все стороны расходился Великий шёлковый путь, про который никто тогда не знал ещё, ни что он великий, ни что он шёлковый, да и что он путь, а не жизненно важная кровеносная система всего мира никто не знал.
Самарканд такой древний, что никто не знает, когда именно он возник, но у древних греков уже было для него название Мараканда, а спустя тысячу лет для китайцев времён династии Тан Самарканд олицетворял всё дорогое, иностранное, необычное и безумно красивое.
Золотые персики Самарканда были чем-то вроде словосочетания «французское вино» у нас. Вот есть вино просто, и оно может быть какое угодно – хорошее, плохое, грузинское, аргентинское, сухое, сладкое… но стоит только добавить слово «французский», и вдруг оно немедленно должно быть сразу непременно божественным на вкус, элегантно и как-то утончённо аристократически пьянящим, романтика должна сочиться отовсюду, когда его пьют, и пить его возможно только из красивых хрустальных фужеров, а не из чего попало. Словом, в голове сразу же происходят чудеса, как только добавляешь к вину всего одно это слово.
И вот для китайцев когда-то таким волшебным словом был Самарканд. Об этом книг написано – не пересказать.
Мы с тобой с комфортом расположимся в саду под этими самыми золотыми персиками Самарканда, опустим ноги в прохладную воду, будем пить обжигающе горячий зелёный чай, смотреть то на рыбок, резвящихся в пруду, то на изумительно бирюзово-голубое небо, какое бывает только в Центральной Азии и больше нигде не свете, то на персики на деревьях, которые, кажется, растут и наливаются соком прямо на глазах, забудем, где мы находимся на самом деле, и расскажу я тебе вот что.
Ты так хорошо и ясно себя сейчас чувствуешь, потому что в жару горячий зелёный чай утоляет жажду лучше всего, а если при этом ещё, как мы сейчас, ноги в прохладную воду опустить, то человеческое тело становится настолько идеальным проводником температуры, что от этого возникает чувство словно тебя очистили от всего липкого, гадкого, ненужного, наносного, лишнего и неприятного. Чувство, что и ты, и твоё тело, и сознание, теперь чистые-пречистые. Что ты сияешь и блестишь, и ум твой тоже ослепляюще чист, и остр, и быстр, и ловок, словно хирургический скальпель. И это не какое-то наваждение или опьянение или морок, ты даже не чувствуешь при этом той приятной усталости, какая бывает после бани и массажа. Ты в идеальном рабочем состоянии и одновременно в таком же идеальном покое и температурной гармонии с окружающей средой и всем миром.
Ты меня спросишь, откуда я всё это знаю, ведь я никогда не была в Самарканде, и тут-то я расколюсь и расскажу, что не из интернета, и даже не из книг, а из Института стран Азии и Африки МГУ, где я училась, и у меня там было три волшебных педагога, которые меня помимо китайского языка и истории, таким необычным вещам и научили.
Тут просто такое дело: историю Китая нельзя себе ни выучить, ни представить без китайского языка. А китайский язык, он такой сложный, что первые два года ты его тянешь, тянешь, тянешь, всё никак, как в той сказке про репку, вытянуть не можешь. Неба в прямом смысле не видишь, потому что нет времени поднять глаза и посмотреть на него. Как только принимаешь сидячее положение где-нибудь в метро, сразу же открываешь учебник китайского языка и учишь-учишь-учишь-учишь. Садишься делать уроки в понедельник вечером и понимаешь, что своё ещё не заданное тебе домашнее задание на следующую неделю ты уже сделать не успел.
В общем, учишься как полоумный, и всё равно получаешь за это тройки, нагоняи, мол, плохо учишься, потому что мало стараешься, и угрозы отчисления, что «будем мы с тобой прощаться», если «так и будет дальше продолжаться».
У всех, наверное, были такие преподаватели, которых мы боялись и восхищались ими одновременно. И вот мой первый волшебный педагог была именно такой. Её, кстати, тоже звали Зарема. Зарема Люйшировна Григорова.
Зарема Люйшировна была из Кыргызстана, хотя, когда она родилась, это, конечно, была всё ещё Советская Киргизия, и граница между советским и китайским Туркестаном, то есть современным Синьцзяном, проходила, должно быть, где-то совсем рядом с её домом, потому что на китайском она говорила - залюбуешься! Так же хорошо, как и на русском.
А на русском она говорила без малейшего акцента и тех маленьких смешных ошибок в падежах и ударениях, которые все мы порой совершаем.
Когда на русском говорят так неправдоподобно чисто, это как-то прямо вот сразу, буквально с первых минут разговора, чувствуется, но понимаешь в чём дело, что такого особенного в том, как она говорит, далеко не сразу.
Настолько чистая речь бывает только у тех людей, кому этот язык не родной.
У тех, кому язык родной, очень уж сильно стараться не нужно, они вроде бы и так всё понимают и в детали особенно не вдаются, плюются только и огрызаются, когда кто-нибудь их поправляет, мол, надо говорить не одевать, а надевать. И не положь, а положи. И не можно, а разрешите.
Зарема Люйшировна никогда не допускала ошибок и не оговаривалась даже в повседневной речи. И это нельзя объяснить никак иначе кроме как, что ей пришлось всё выучить.
Поскольку она знала, что всё выучить можно, она ждала этого и от нас.
А мы были маленькие, глупые, ленивые, учить ничего не хотели, но знать китайский как она, то есть прямо вот так, чтобы «нельзя было отличить от носителя», хотели.
То есть неправдоподобно хорошо говорить на китайском мы хотели, а учить и читать мы не хотели ничего.
Это не новая, конечно, проблема, точнее, не новая человеческая глупость, помноженная на гордыню и лень, весь мир сейчас таким желанием болен – всё знать (и хвастаться этим знанием) и не делать при этом ничего.
У Заремы Люйшировны было противоядие от этого. Когда мы вместо того, чтобы заниматься китайским пытались заговаривать ей зубы и тянуть время до конца занятия, мы спрашивали что-нибудь про неё, ведь люди обычно очень охотно рассказывают про себя. К примеру, мы спрашивали, точнее, пытались спросить, какой язык она знает лучше: русский или китайский, и говорит ли она на кыргызском или, может быть, уйгурском. Но она-то вот как раз рассказывать про себя не любила. На все отвлекающие вопросы про, как и где она сама училась, Зарема Люйшировна отвечала, что чем их спрашивать, лучше вот – и укоряюще постукивала пальцем по учебнику.
Когда доходило до изучения китайского языка, Зарема Люйшировна не знала пощады. Тройка по китайскому у неё была дороже пятёрки с плюсом посреди других пятёрок в красном дипломе любого другого университета.
Она заставляла нас учить всё наизусть, переучивать на десять раз, а потом ещё раз повторять выученное, пока не посинеем. А когда посинеем, ещё пару раз на всякий случай повторить. И прописать иероглифами. И прочитать потом эти иероглифы красиво, с выражением, вслух, как будто декламируешь стихотворение. Китайцы любят нараспев вслух декламировать классические стихи, говорила она. Они даже если сами это не умеют, такие вещи ценят. И ценят каллиграфию: когда кто-то умеет красиво писать, в Китае это всегда замечают, даже если иностранцу ничего по этому поводу и не скажут.
Зарема Люйшировна была единственным преподавателем китайского, кто повышал оценку за красиво написанные иероглифы. Никто не снижал оценку даже за очень неряшливый и уродливый почерк, ведь в век компьютеров чистописание не нужно, но ценила красоту настолько, чтобы добавлять за неё балл, только Зарема Люйшировна. Ценила она её не просто так, она понимала до какой степени красота – не женская, не внешняя, не в чертах лицах красота, а во всём, что человек делает и как живёт свою жизнь красота – порой бывает важна. Именно поэтому, а не от желания кого-то из нас обидеть или осадить, она не упускала случая, совершенно не церемонясь, сказать, что так-то в общем-то всё правильно, но какое же вы развели уродство на бумаге, и как же вы некрасиво и коряво говорите.
«Почему вы вообще всегда ждёте похвалы и пятёрок, которых вы явно не заслуживаете?», спрашивала она нас, и спрашивала она это не как «А голову ты дома не забыл?», а по-настоящему. Она ждала ответа.
А мы не знали, что ответить. Мы злились на неё, её боялись, и всё никак не понимали, какой воистину бесценный урок она нам всё это время преподаёт.
Если бы она сама не говорила и не писала настолько хорошо, что была живым примером того, что любой язык можно выучить так, что будешь говорить на нём, не то что не хуже тех, для кого он родной, а на порядок даже лучше их, то вряд ли кто-то из нас хоть когда-то этот урок на всю оставшуюся жизнь в конце концов запомнил.
Она была не тем примером, которому хочется подражать (учить так много и так интенсивно никто в здравом уме не хочет), она была примером того, что находится в пределах человеческих возможностей. Что можно сделать с языком, как его можно выучить, а как – уже нет.
Словом, Зарема Люйшировна учила тех, кто этого действительно хотел, не только китайскому языку, но и справедливости. Она была безжалостна, но не жестока. И такой истинная справедливость и должна быть.
Лучшая подруга Заремы Люйшировны тоже преподавала китайский на той же самой кафедре китайской филологии в том же самом институте того же самого университета. В этом не было бы ничего необычного, если бы они познакомились и подружились уже там, работая вместе, но они знали друг друга задолго до того.
Лидия Сергеевна Скоробогатова – а именно так её звали – была моим вторым волшебным педагогом.
Вместе с китайским она учила нас прощать.
Она была добрым преподавателем, из тех, которые своих студентов не ругают, тянут их, помогают им, даже если они того не заслуживают, закрывают глаза на их дурацкие и глупые ошибки, и учат в конечном итоге тем, что прощают снова и снова.
В отличии от безжалостной в своей справедливости Заремы Люйшировны, которая считала, что глупость и лень надо немедленно пресекать и наказывать, Лидия Сергеевна верила, что людям надо давать второй шанс, потому что никто не идеален и никто не может научиться с первого раза.
Китайский она знала похуже, но это просто так уж вышло. Когда она была студенткой и уже совсем должна была отправиться в Китай на стажировку, там началась Культурная Революция, её развернули на полдороги и ради её же собственного блага отправили домой.
Как-то раз она нам проболталась, что познакомились с Заремой Люйшировной на этом обратном пути из несостоявшейся стажировки. Зарема Люйшировна как раз вышла замуж за своего русского мужа, взяла его фамилию, ехала к нему в Москву, и вот вдвоём со своей будущей лучшей подругой, не будучи китаянками и ни разу в жизни так в Китае и не побывав, они провели всю дорогу, болтая друг с другом на китайском. И подружились с тех пор на всю жизнь, а кто из них первой стал преподавать китайский в нашем институте, узнать, наверное, можно, но мы так никогда и не узнали.
Доброта Лидии Сергеевны вовсе не означала, кто как преподаватель она идёт по пути наименьшего сопротивления. Она позволяла нам иногда списывать и не придиралась к плохо сделанной домашней работе, но делала она это не потому, что так ей самой было меньше работы, а потому, что она, кажется, всегда понимала, как нам тяжело.
Она всё знала, но молчала, как молчат мамы и бабушки, когда прекрасно знают, что их ребёнок-подросток начал курить. Какой смысл устраивать скандал, ругать их и стыдить? Всё это только сделает хуже.
Лишь однажды она сказала нам очень тихо и спокойно, чтобы мы были осторожны, не ленились, и не надеялись на то, что можно на экзамене можно будет всё списать. Учёба – это подготовка к жизни, а в жизни списывать нельзя.
Она сказала это всего раз, но этот один раз я запомнила навсегда.
Особенно запомнилось слово «нельзя». Нельзя не потому, что она нам этого не разрешает, а потому что действительно нельзя так никогда делать. И списывать нельзя не только на контрольных и экзаменах, но и у других людей. Списывая, ты не только крадёшь чужую работу и выдаёшь чужие знания и мысли за свои, но просто-напросто не понимаешь, что ты пишешь. Ведь кабы понимал, не было бы никакой беды сказать и написать всё это самому.
К списыванию и выдаванию чужих идей и знаний за свои прибегают только те, кто сами ничего не могут. Прибегают от отчаяния, от беспомощности, от собственной неспособности справиться с чем-то, чем должны бы уже хорошо владеть, но даже толком понять, что они делают, так до сих и не могут. И ничего из этого не смягчает их вину.
Кто рискнёт лететь самолётом с пилотом или оперироваться у хирурга, которые не понимают, что они делают? А ведь со списанными научными и художественными текстами это даже хуже, потому что читателей, по сути, обманом заставляют читать и верить тому, что списывающие авторы сами не понимают.
В самом лучшем случае это добавляет грязи в и без того несовершенный мир, и маленьких, с виду незаметных, но вредных и болезненных, как кровососущие паразиты, ошибок в знаниях прочитавшему такой списанный текст.
Кто списывает, прямо расписывается тем самым в своей глупости и неспособности учиться. Глупости, причём, такой отчаянной и беспросветной, что страшно в ней признаться даже самому себе. Поэтому списывающие всегда отпираются, даже когда это не имеет никакого смысла, когда их поймали с поличным, и уже всем всё понятно.
Признаться в том, что ты глуп, да ещё и врёшь — смелость нужна неимоверная. Настолько смелых людей мало, большинство не могут спокойно выдержать даже подозрения в списывании или плагиате. Лидия Сергеевна это знала, поэтому закрывала иногда глаза и прощала нам нашу глупость. Она верила, что мы ещё поумнеем, и когда-нибудь перестанем быть такими глупыми.
Словом, своей педагогической добротой именно она научила меня прощать и не обижать людей зря, как бы глупо они себя ни вели.
Третий волшебный педагог, которого я никогда не забуду – Ферида Мустафовна Ацамба.
Ферида Мустафовна была невысокой хрупкой женщиной в годах, обладавшей стойкостью, которой позавидовали бы сильнейшие армии мира.
В 2012 году, читая курс истории стран Азии и Африки в средние века, она продолжала преподавать Энгельса, и ничуть этого не стеснялась. Она не настаивала на них, не утверждала, что это единственное возможное объяснение исторического процесса, она нам просто преподавала те идеи, которых сама придерживалась, и в которые сама искренне верила. И не звучала она при этом ни как сумасшедшая, ни как пожилой человек, настырно придерживающийся устаревших взглядов, когда мир уже давно изменился. Её, наоборот, очень хотелось слушать, и именно потому, что наше поколение Энгельса уже не то, что не читало, даже не пыталось читать, и не считало это нужным – откуда ещё мы могли бы узнать про Энгельса что-то кроме имени, неразрывно связанного с Марксом?
Стойкостью, невероятной даже для молодых и здоровых людей, она отличалась в том числе и физической. Когда она принимала экзамен по истории, она заходила в кабинет в 9 утра и ни разу не прерывалась на то, чтобы попить чаю, сделать перерыв, или хоть в туалет сходить, до тех пор, пока последний студент не ответит на свой билет.
И она не только восхищала своей стойкостью, но и могла научить ей других, то есть нас, своих студентов. Это редчайший дар. Смелостью и любовью к истории или, скажем, чтению можно заразить. Дисциплине и трудолюбию можно заставить выучиться. Но вот непреклонному ни перед чем упорству и стойкости можно только научить. И то, если быть исключительно хорошим педагогом и самому при этом быть примером для подражания. И вот Ферида Мустафовна как раз такой и была.
Именно от неё я впервые узнала, что название Великий шёлковый путь и эта картинка верблюдов, важно шагающих по пустыне с дорогими экзотическими товарами – выдумка белых европейцев 19 века, которым она нравилась почти так же, как древнеегипетские пирамиды в Гизе. Европейцы очаровали этими картинками сначала сами себя, а потом и весь мир.
Именно она учила нас не игнорировать такие легко запоминающиеся истории-картинки, уж слишком сильно их влияние даже на хорошо образованных людей, но и не очаровываться ими. То есть она учила нас стойкости перед лицом исторических мифов и простых объяснений, в которые легко поверить, и потому от них так не хочется отказываться.
Она была, конечно, атеисткой, как и все люди её поколения, но атеизм делал её не агрессивной к религиям и их культурному влиянию, а непредвзятой в ним. Будучи рождённой в православной христианской Аджарии, то есть в Грузии, она вступалась за ислам. Причём не зло и агрессивно, как это можно услышать много где сейчас, а настолько спокойно и рассудительно, что казалось, сам суд истории говорит с нами через неё.
Она читала нам лекции про средние века, когда никто себе ещё и представить не мог мусульман бородатыми религиозными фанатиками, бегающими с ятаганами по пустыне в век пушек, ружей и кораблей. Отсталыми и абсолютно невменяемыми, когда речь идёт о чём-то научном, продвинутом и современном. А представил бы – так от души бы рассмеялся.
Такими мусульман стали изображать европейцы, когда оказались на верхушке той мировой иерархии, которую сами же они к 19 веку и построили. А до того они мусульман боялись. Боялись до мозга костей. И им было чего бояться. Огромные пространства, во много-много раз превосходившие Европу, в Африке, Юго-Восточной, Южной и Центральной Азии были мусульманскими по своей доброй воле без всякого принуждения и насильственной исламизации. В Европе, как, впрочем, и в России, до сих пор словно бы не замечают, какими огромными странами являются Индонезия и Малайзия, Нигерия и Мали. Сколько там живёт людей, какая из них часть мусульмане.
В средние века они превосходили европейцев во всём от навигации и переводов с древнегреческого до принципов торговли и повседневных гигиенических привычек.
А уж в военном отношении… Каждый раз, когда европейцы по ходу своих великих завоеваний сталкивались с исламским миром, великими их можно было называть уже только во всё тех же школьных учебниках, в которых Великий шёлковый путь был нарисован как линия, соединяющая Китай с Древним Римом.
Мусульман так боялись столетиями, когда никто ещё не придумал равняться на европейскую историю как на золотой стандарт прогресса, которому нужно следовать, чтобы взобраться на ту самую верхушку мировой иерархии, и когда было ещё неизвестно и непонятно, кто на свете всех милее, всех культурнее и цивилизованнее, что, когда европейцы всё-таки одержали верх, они принялись мусульман изображать сумасшедшими религиозными фанатиками.
Злая ирония заключается тут в том, что два столетия спустя именно сумасшедшие религиозные фанатики – ИГИЛ, ХАМАС, Аль-Каида и Талибан стали самыми известными мусульманами в мире. Той самой первой ассоциацией и картинкой в голове. Стали тем, чем их в отместку изображали, пытаясь изо всех сил оскорбить, растоптать и уничтожить. Поговорка, что ислам — религия мира стала едкой насмешкой, а про тот величественный и красивый исламский мир, который существовал во время, про которое нам читала лекции Ферида Мустафовна, просто забыли.
Своими лекциями Ферида Мустафовна учила всех, кто её слушал, стойкости. Стойкости перед лицом забвения. Стойкости перед лицом осуждения. Стойкости перед лицом исторического искажения. Стойкости перед лицом насмешек. Стойкости к одурманивающе красивым и простым представлениям о мире.
Она умерла от возраста, когда я уже давно уехала из Москвы, и попрощаться с ней мне не довелось. Я плакала, когда я узнала о её смерти, хотя она прожила долгую, насыщенную событиями жизнь, выучила много хороших студентов, и вроде бы сожалеть и плакать было не о чем. Но если настолько хороший человек уходит из жизни, как не плакать.
Говорят, будто в мире есть только три вечные профессии, без которых человечество не может существовать, поэтому они будут нужны и ценимы всегда. Профессии эти: врач, военный и педагог.
Нежно обнимаю тебя, Зарема, и не теряю надежды попить с тобой чаю в тенистом персиковом саду в настоящем Самарканде.
Предыдущее письмо: легенда об изобретении шёлка
Следующее письмо: рука Будды